Проза | Александр Васильевич Новосельцев
Александр Васильевич Новосельцев
Александр Васильевич Новосельцев родился в 1958 году в Сталинграде. Работал слесарем на заводе, служил в Советской Армии. После окончания в 1983 году архитектурного факультета Волгоградского инженерно-строительного института живёт на родине Бунина и Пришвина, в древнем Ельце, где много лет был главным архитектором города. Автор проектов строительства жилых и общественных зданий и воссоздания храмов елецкой округи, усадьбы Ивана Бунина в Озёрках и музея писателя в Ельце.
Член Союза архитекторов и Союза писателей России и Республики Сербия, советник Российской Академии архитектуры и строительных наук, доцент Елецкого госуниверситета.
Лауреат литературных премий: «Имперская культура» имени Э. Володина (2005), «В области литературы и искусства» (2006, за лучшее произведение художественной литературы, г. Липецк), Всероссийского конкурса на лучший короткий рассказ имени В. Шукшина «Светлые души» (2006), Бунинской премии (Липецк, 2007), Большой литературной премии России (2007).
Автор 50 научных и краеведческих работ, в том числе 6 книг по истории Ельца и его архитектуры. Автор книги художественной прозы «Пал».
Выступает в составе музыкального ансамбля «Червлёный Яр».  
Фотоальбом
ИНТЕРВЬЮ
Александр Новосельцев: «В России всё может быть, даже то, чего быть не может!»
Евгения ИОНОВА

В последние несколько лет застать в Ельце Александра Новосельцева почти невозможно (хотела написать – практически, но слово это он не любит, считает, что оно засоряет русский язык). Только в прошлом году своими путешествиями Александр Васильевич словно перекрестил Россию: с севера – от берегов Белого моря и промёрзшей земли Туруханского края (географического центра страны), на юг – до своей родной Нижней Волги, с востока – от Красноярска, таёжных зимовок сибиряков-охотников, Енисея и Алтая, на запад – до Калининграда и Пскова…
Конечно, путешествовать нужно самим. Но не менее интересно посмотреть на мир чужими глазами. Тем более глазами архитектора, преобразующего не только жилое пространство, но и окружающую действительность, выверяющего масштаб, как встреченной человеческой личности, так и географической карты собственных открытий и мечтаний. Познавательно услышать истории из уст писателя, вдохновлённого жизнью родной земли и человека, растущего из неё.

От Ельца до самых до окраин…
ПИСЬМА
Деревня, которой нет на карте
Каюсь: сидел в деревне, писал письмо, и, грешным делом – думал: уж не скажут ли, что шкурный интерес двигал моей рукой, что, мол, за высокими словами хочет он, чтобы к его даче дорогу чистили, да свет и воду ему наладили? Мысля так, глядел в окошко, на весёлую под солнцем рябь воды в прудах, на буйные заросли вербы и молодой берёзовый подлесок, цветное ожерелье деревенских домиков за прудами, а потом обернулся, да взглядом в печку упёрся и решил – всё одно, ни ворами, ни отсутствием света и воды, ни бесконечными огненными палами меня из деревни теперь не выкурить: не дай Бог, лихие годы – меня и семью пруды напоят, печь согреет, а земля накормит, а чтоб писать хватит свечки да бумаги. Не за себя же думаю, а за тех, кто всю жизнь в деревне прожил, кормя нас, и кого в деревне забыли – оттого и не стыдно мне, да и не прошу я, а лишь напоминаю: на один райцентр в России – сотня сёл, на областной - тысяча, а на столицу беспамятную их сотни тысяч. И живут в них люди. Пусть три человека, как в Польском. Или пять как в Жилом. И неужто не заслужили они, чтобы и завтра были у них и вода, и свет, и дорога?      
Написал я письмо и отправил. Ждали мы ответа - и не дождались.

Шукшин. Половина срока
Друзья, письма, воспоминания, размышления

Василию Шукшину 90 лет. Исполнилось бы. А прожил он ровно половину этого срока. Я заканчивал школу в Волгограде, когда его не стало. Увидеть его я не мог, хоть и прошли его последние дни совсем недалеко – на Дону в станице Клетской. Знать его я мог только по его книгам, только через экран. И всегда по самому облику он казался мне человеком из моей родни: так похож он был на неё. Когда отзвучал мой последний школьный звонок, нас, выпускников, повели на премьеру фильма «Они сражались за Родину». Последние кадры фильма, камера проходит по лицам стоявших в строю. На Лопахине камера чуть задержалась. Пыльное, загорелое, обветренное лицо. А для меня это был не Лопахин из романа Шолохова, а Шукшин. В последние часы его жизни. Погибший на моей родной Сталинградской земле. За неё. И за меня. Со мной всегда, куда бы я ни уезжал, одна из книг Шукшина. Никогда не надоедает перечитывать написанного Шукшиным. И смотреть его фильмы. И узнавать его героев. И думать, думать. О них. О Шукшине.
Оказалось, что узнать Шукшина я мог не только через книги и фильмы. Судьба, к счастью, привела меня к знакомству с самыми родными и близкими людьми, настолько близким и родными, с которыми и я сам сроднился и столько узнал о Шукшине: его сестра Наталья Макаровна, кинорежиссёры Ренита Андреевна и Юрий Валентинович Григорьевы, его друг и земляк, кинооператор Александр Петрович Саранцев, литературовед Алексей Александрович Макаров, актриса Людмила Зайцева, земляки – сростинцы баба Рая и дядя Гриша Требух, снимавшиеся в его фильмах… Их оказалось много.
Всю эту половину юбилейного срока Шукшин всегда со мной. С его друзьями, книгами, фильмами. Историями из жизни Василия Шукшина, рассказанными его близкими пришло время поделиться. И моими размышлениями, которые вызваны его творчеством.
А поводом для этих моих воспоминаний послужил один из памятных вечеров проведённых у Григорьевых в Москве накануне Шукшинских чтений 2005 года.
Длиннее жизни
Марине Ганичевой – письмо-размышление о песне «Не для меня»

Пишу тебе, Марина, «по обещанию» размышления о песне, о той самой песне, которую всегда просят спеть, как только соберёмся вместе. Вижу, как и сегодня волнует она многих, хоть и теряется её начало за сотню лет до нынешних беспокойных, и часто просто бестолковых дней. Пишу по обещанию, а по сердечному влечению написал бы её давно. Но то было бы просто одна поэзия, один вздох: о-ох, как же хороша песня-то… Сердце тянулось, а голова охолаживала: ты поищи-ка, покопайся, посмотри, откуда есть-пошла она, когда и где брошено было зёрнышко первого её слова, первого её звука.   
Песня. Да разве её расскажешь!
Многие песни в России – судьба. Судьба человека, судьба народа, собственная судьба. Есть и у меня такая песня, пятнадцать лет ниточкой, узелками связавшая меня с былыми, славными и великими событиями местами и людьми. В них для меня вошла вся Россия, с Достоевским и Бородино, моими родителями и Шукшиным, Москвой и Анатолием Вениаминовичем Калининым, Толстым и Куликовом Полем, «Казачьим кругом» и Пушкиным, родными заволжскими хуторами, братьями Заволокиными и Вешенской, елецкими кумовьями….
У песни, как и у реки есть свои истоки. У моей истории о песне – тоже.
ДНЕВНИКИ
Край бунинский. Век спустя
Я далёк от мысли давать оценки явлениям… Просто на бумаге – остановленные минуты из четверти века моей жизни на той же земле, где жил Иван Бунин, в двух верстах от Озёрок, его родового имения. Просто записи той жизни, что ещё теплится в тех же деревнях, о которых записи в его дневниках. Просто жизнь рядом с потомками тех мужиков и баб из его «Деревни», из его рассказов и дневников. Иногда – нечаянное сравнение той и нынешней жизни. Но это потому лишь, что вспомнится вдруг бунинская строка, когда сама нынешняя жизнь и природа напомнят о ней, и поразишься и точности его наблюдений и собственному чувству остановившегося времени, длина которого – век.
Здесь, на бунинской родине, всё те же восходы и закаты. Но жизнь движется неостановимо и уже безвозвратно, к тем пределам, за которыми – запустение, забвение самих следов той человеческой жизни, что текла здесь почти пять веков. Пройдёт ещё полвека, и силы природы вернут всё к тому девственному состоянию, что было до заселения этих благодатных, соловьиных, чернозёмных, многолюдных мест. Не простого заселения, а возвращения Руси этих исконно русских земель – с кровью, жертвами и усилиями неимоверными. Господи! Чего только не было здесь ещё полвека назад, до того – совсем близкого к нам – исторического рубежа русской истории, который не отразят никакие страницы учебников, но для любого русского человека, корнями исходящего из почвы, знаком, как безвозвратный исход-погибель русской деревни. И тяжкий крестьянский труд, и жизнь, и песни, и любовь, и незамутнённый, не испохабленный городом, чистый русский язык. Было… Всё было здесь. Остались – трогающие душу живые крохи той жизни и языка да гнетущие её до сердечной боли и скорби следы той самой жизни, известной нам по страницам бунинской прозы… Стоит лишь пройтись дорогами Бунина – и наполнится любовью и скорбью к этой земле наше сердце.

ЗАПИСИ, РАССКАЗЫ
Пал
«Большая литературная премия» Союза писателей России за 2007 год

История эта повторяется у нас из года в год весной и осенью.
С древних времён, когда татары разоряли сёла и  жгли города, на коренной Руси, отодвинувшейся за Оку, местность эту называли Степью или Полем. Две сотни лет лежали эти плодородные земли в великом запустении, и лишь конница татарская да редкая казачья станица пылили по набитым шляхам. Оберегая свои южные украйны от крымцев, высылала Русь на Поле сторо́жи, веля им палить траву вдоль шляхов и сакм, чтобы нечем было кормить резвых татарских аргамаков. И шёл огненный, всепожирающий Пал, раздуваемый суховеем по всему Полю, и усмирить и остановить его могли лишь ливень да реки.
С тех ещё времён слышится жар напольного огня в местных названиях: река Пальна, село Пальна-Михайловка, деревня Палёнка. Полевой огонь и в названии моей деревни – Польская.   
Сегодня, так же как и пятьсот лет назад, обезлюдела деревня, запустели, забурьянели плодородные саженные чернозёмы и всё так же страшно бушуют на ней по весне палы. Не от прежних врагов, зримых, налетающих с юга горит земля, не трава под ними горит, кажется, будто нынешние палы выжигают душу и сердце. А в эту весну особенно…
Три или четыре раза за эту весну выбегали мы всеми остатками деревни, кто ещё мог держать грабли и лопаты, и держали круговую оборону от огня. Страшен огонь, и всё ему нипочем, даже через дорогу он ухитряется перебежать, а уж если подберётся к деревенскому бурьяну, в котором прячутся старые соломенные риги, пуньки и сараи, – тут уж прощай деревня! Не успевали мы затушить огонь и успокоиться, как на следующее утро опять пахло гарью и ветер, дующий в сторону деревни, опять гнал огненную волну пала. По три-четыре часа бегали мы по пеплу и гари и, погасив последнюю искорку, затоптав последний, кажущийся совсем безобидным огонёк, валились на землю, выбирая место повыше, с которого можно увидеть самый малый дымок. Вытягивали горячие ноги с дымящимися подошвами сапог, безразлично глядели на прогоревшую одежду и думали: не сам же берётся огонь, кто-то ведь поджигает.  Придумывали самую страшную кару тому неуловимому злоумышленнику, который способен, как с помощью волшебной палочки, снова и снова поджигать потушенное нами поле. И почему вдруг сразу на большом поле со всех сторон загораются валки? Отдохнув, умывшись и переодевшись, мы уезжали, довольные, что и на этот раз не пустили огонь в деревню.
Мимоходом
Где бы ни приходилось бывать: Нижняя  Волга, Владимиро-Суздальская Русь, окрестности Ельца, столица, Переславль-Залесский, Питер, русские сёла Мордовии,  вокруг – родные русские лица. Вглядываюсь в них, вслушиваюсь в их речь, их истории, услышанные на лету. И радостно почему-то оттого: до чего же они все разные – сами люди  и отголоски древней живой речи каждого из этих мест, не до конца стершейся и не снивелированной мертвым газетным  языком. Словно глоток живой воды принимаю, услышав округлость суздальской речи, мягкость елецкого говора. И как ни прячет её елецкая молодёжь, стесняясь сказочной дедовской речи, всё одно проскочит «Колькя у в хораде живёть». И как ни пытается говорить «как все» «па масковски» парень из Владимира, всё равно как слышится, так у него и пишется: «пятнадцать с половиною». Все это с молоком матери. Сказал – как по головке погладил! Правда, сюжеты мимоходом услышишь не всегда весёлые, но в них ведь и время наше...
Морозный день
Холодным январским днём я шёл в Озерки, надеясь дождаться машины в город. Зима, снежная, стылая, своими морозами словно придавила всё вокруг. Даже солнцу не даёт высоко поднять голову, и оно, втянув её в плечи туманного горизонта, торопливо пробегает неширокое мерзнущее  поле с одного края на другой. Густо заросшие белой шерстью инея, молчат, не шевеля ни веточкой, деревья и кусты. Даже снежное покрывало на земле – и то шерстится иголочками инея.  Лишь на сухой ветке старой лозины чуть мерцает от дыхания мороза серебряный огонёк едва колеблющейся блестки инея.
В деревне, чтобы не мёрзнуть в ожидании на улице, я постучался в окошко крайней избы, где жила знакомая древняя старуха. Вызвать хозяйку мне помогала собака, сидевшая на цепи за домом и   лаявшая всё время, пока я стучался.
– Кто там? – нескоро и беспокойно откликнулась старуха и успокоилась, узнав мой голос.
– Отворяй, там у мене не заперто.
Она почти слепа, но слух ее чуток.
– А я слышу: собака усе гамит и гамит. Кто-то, думаю, пришёл.
Милая роща
Долгой-долгой ночью стучат колёса поезда, качается вагон, хлопают дверями тамбура выходящие покурить мужики. На верхней полке в мелькании фонарей – детское ожидание завтра. Свежий запах травы, влетающий в вагон на частых остановках какого-то дополнительного пассажирского поезда, и сырость дождя смутно тревожат меня, маленького человека, живущего среди сухих степных ветров. Завтра будут пересадки, ожидание другого поезда, следующего из неизвестной Рузаевки в непонятную для меня Ужовку. Вагон спит, сопя и всхрапывая, а я лежу на верхней полке подбородком на подушке, выглядывая в приоткрытое окно и провожая глазами убегающие фонари. Останавливаясь на всех станциях, полустанках и просто в поле, поезд всё-таки идёт и медленно приближает нас к деревне, где живут бабушка и дед. На полке напротив лежат валетом, разметавшись, двоюродные брат и сёстра. Снизу, уходя всё дальше и дальше, затихают голоса отца и двух его братьев. В полузабытьи вижу лицо мамы, поправляющей съехавшее с меня одеяло, и я задрёмываю.
Мы – это моя семья и семьи отцовых братьев: дяди Вани и дяди Толи. Братьев у отца пятеро: двое старших живут в деревне, трое – в городе, в который отец в войну девятилетним мальчишкой был отправлен к бездетной тётке на пропитание. Городские дядья давно не бывали на своей родине, а я был таким маленьким, что почти ничего не помню.     
 
Наследство
Матюкая борова, сломавшего загородку база, дед Прокопий забивал последний гвоздь в обрезок доски, закрывшей дыру, когда со двора его окликнул внук Серёжка, второй год после армии живший с дедом по благословению матери.
– Дед! Иди пенсию получать!
Прокопий в свои восемьдесят пять лет был глуховат и не расслышал.
– Чего тебе?
Внук  подошёл ближе, привычно крикнул деду почти в ухо:
– Пенсию, говорю, принесли! Почтальонка вон у Якименков, сказала – пусть идёт.
– А чего сама-то не идёт?
– А кто её знает, устала, говорит, сумку таскать.
Прокопий пихнул ручкой молотка в дырку, отгоняя кабана, взявшегося снова грызть доску:
– Пошёл, паразит! Я т-т-тебе! – и попытался встать с коленей. Но его качнуло, и он чуть не упал. В ушах зашумело и в глазах всё поплыло. Дед закрыл их, удержался за загородку и, помотав головой, заматерился. Открыл глаза: вроде, всё встало на свои места.
– Дай руку!
Серёжка чуть помедлил, дедова просьба показалась ему странной. Сколько он себя помнил, дед никогда не просил о помощи. Сметывая копны, наравне со здоровыми, молодыми мужиками наворачивал такие навильники сена, что ему, двадцатилетнему, казалось не под силу. И Серёжка тянулся за дедом, старался взять ещё больше. С покоса шёл следом за дедом, такой же плотной, валкой походкой, так же сдвинув на затылок фуражку, как и дед  шляпу.
Частота шестнадцать – семьдесят
Долог поздней осенней ночью сон в избушке, в енисейской тайге. Уж не один пере-смотрен, и даже с продолжением, когда с вечера жарко протоплена избушка, и кажется: то ли от духоты ворочаешься, то ли от мыслей – долгих, стародумных, не раз перебранных памятью. Одну пробежишь лишь мысленно, да и оставишь на потом, а другую – её опять пережить-перебрать надо, и разрешить что-то, или уж наверное определиться, да так, чтоб не снилась-не тревожила больше ночами… Оттого и ворочаешься, ища то ли его разрешения, то ли того са-мого, долгожданного сна, за которым все забудется. Тянутся эти минуты бессонницы, всё тя-нутся… И уж лежалось-то, и перелёживалось не раз с боку на бок, и думалось-передумывалось всё  это не раз… Поворочаешься в эти долгие бессчётные минуты, все ожидая – когда ж свет-то, да и утро, чтоб наконец за делами забылись эти долгие думы. Поворочаешься, да потихонь-ку и выйдешь из избушки: жаркий, пропаренный печным неугарным теплом.
После томной жары избушки даже сильный мороз кажется благом. Глянешь – а вокруг-то!  Легким стоячим дымом над печной трубой разделено небо надвое. Крупной солью рассы-пались над чёрными верхушками елей звёзды, привычно гремит ручей, пробиваясь сквозь ле-дяную лохматую наморозь на камнях. Вернёшься, чуть прозябнув, и отметишь – руки липнут к дверной ручке: ага! значит – прибавляет мороз-то. Войдёшь в избу, укутаешься в благостное тепло спальника, и так же, во благе, заснёшь – уже счастливый отчего-то…
ПОВЕСТИ
Бабаня
Владыко, Господи Иисусе Христе, Сокровище благих,
даруй мне покаяние всецелое
и сердце люботрудное во взыскание Твое;
даруй мне благодать Твою,
и обнови во мне зраки Твоего образа.
Покаянный канон ко Господу
 

Часть 1
 
I

С вечера обморочно-душно парило; застоявшийся в городских каменных застенках воздух был зноен и недвижим. А ночью в город ворвался ветер, широко прошелся по проспектам и пыльно заметался в изгибах переулков и тесных дворов. Вслед за ним разверзлось небо, тяжелыми струями обрушился на землю ливень, и в этой тяжкой, темной духоте и в сонной ночной внезапности казался обломным, вселенским.
Окно, в ожидании прохлады, еще с вечера было открыто настежь, одна из створок с резким стуком захлопнулась, в подоконник дробно заколотили капли. Пол под ним вмиг заблестел лужицей, пестря брызгами, долетавшими до кровати и холодно заколовшими плечо и щеку. Виктор вскочил, с тревожно, под самое горло, забившимся сердцем, шагнул к окну: внизу, во дворе, пенилось и шумело, тяжелые потоки ливня пригнетали ветки деревьев с блестевшими от воды отяжелевшими листьями, отломили две ветви и унесли их в темноту. Он постоял, приятно принимая лицом казавшиеся успокаивающими брызги и слушая постепенно спадающие удары сердца. Потянулся за второй створкой рамы, чтобы закрыть, но запах, внезапно показавшийся таким знакомым, остановил его. Что-то очень знакомое, давнее, волнующее было в нем. Он постоял еще, дождавшись набежавшей в окно новой влажной волны… И неуловимо, издалека пахнуло на него Волгой, простором Займища…

РАССКАЗЫ
Когда-то в детстве…
Так и не рождённые рассказы.
Самоинтервью. Со мною же, только маленьким.

Когда-то в детстве я ходил парикмахерскую, которая был рядом с домом, который все называли «Косой» (Я о нём потом, как-нибудь, рас-скажу)… В парикмахерской было два «зала»: прямо женский, он поболь-ше, а направо – мужской.  И в мужском зале был парикмахер, у которого волосы росли только сзади и сбоку, а впереди и сверху ничего не было. Лысина. И вот этот парикмахер был похож на букву «Г». Потому, что он так был согнут. Я думал, что это он по профессии такой. Пока не увидел, что он и по улице ходит так. Похожий на конькобежца, у которого коньки длинные и дистанция тоже. У него был радикулит.
А теперь и я сам так хожу. Как конькобежец на дальние дистанции. Их, кажется, стайлерами звали. Или зовут ещё. А которые быстро бежали и на короткие дистанции – их звали спринтеры. Или до сих пор зовут. Я не знаю. Но только хожу теперь, похожий на стайлера, который с длинными коньками. И на парикмахера.
Мои гармошки
Семи лет отдан был я в музыкальную школу. Так распорядилась судьба. И родители. Я не помню, что стало причиной перевода этой музыкальной школы из района в наш, дальний посёлок при заводе на краю города, в его неприглядный клуб. Но теперь, спустя полвека, я знаю, что это перемещение стало для меня судьбоносным. Прежде музшкола бы-ла где-то в центре района, но то ли сгорела она, то ли попала под снос для застройки ново-го микрорайона развивающегося к югу, города. Приём в школу, когда комиссия выясняла, какую клавишу на пианино мне следует нажать, чтобы прозвучала та нота, что нажимали они, когда я отвернулся – это разговор особый. Отдельно можно вспоминать и годы учёбы в ней, с неподвластным моему юному уму сольфеджио. Франц Йозеф Гайдн для меня был открывателем Земли Франца Иосифа. В ногах у меня, у моего дивана, прямо на печке ви-села карта земных полушарий, и географию я знал лучше, чем музыкальную литературу и сольфеджио. Этим, высказанным вслух знанием на уроке музлитературы я, первоклассник, немало насмешил преподавателя музлитературы.