БЛИНДАЖ
Да что же это, люди, как же так?
Три русских школьника приходят в бундестаг
и говорят про страшную войну.
И в ней, войне, винят свою страну.
Вчера не праздник был и не парад,
а перелом, начало поворота:
и в контрнаступленье Сталинград
рванул орудиями, чтоб поднять пехоту.
Об этом телевизор ни гу-гу,
как будто мы тогда сдались врагу.
И «Сталинград» никак не выговорит власть –
как будто мы теперь готовы пасть.
Зато про бундестаг – ажиотаж,
про бредни о солдатах не спасённых.
…А в Севастополе вчера нашли блиндаж
времён второй геройской обороны.
Бульдозер вскрыл: тут обновляли парк,
заложенный вокруг мемориала.
А в нём, внутри, всё сохранилось так,
как было после месяцев атак,
когда рвалось, пылало и стреляло.
Своих детей, которые войну
хотят понять, сюда приводят люди.
Своих артиллеристов помянуть
и рассказать про залпы их орудий
по немцам, приходившим убивать,
про выдержку и доблесть, чувство долга
бойцов, ещё не знавших – отступать
придётся нам, держа за пядью пядь,
покуда в спины не задышит Волга.
Ещё вдали не разглядеть рейхстаг.
Ещё не скоро там взовьётся флаг.
И Паулюс пока что не зашёл
в его неназываемый котёл.
Блиндаж на склоне как разверстый рот,
как замерший во времени приказ.
И в нём навечно сорок первый год,
и каждый год, когда стреляют в нас.
А школьники вернутся в Уренгой.
Нет, их не проклянут и не осудят.
Не скажут каждому: отныне ты – изгой,
в музеи, к памятникам – больше ни ногой,
в глаза смотреть не смей приличным людям.
Но ведь они втроём не с потолка
свалились на потребу бундестагу.
Так чья руководящая рука
им выправляла на проезд бумагу?
Кто наставлял и кто слова вставлял,
чтоб их произносили, выступая?
Как незаметно подошли мы к краю:
Великая О-те-чес-твен-на-я
убита насмерть. Есть Вторая Мировая.
В лесах, полях, болотах, блиндажах
лежат не найденные до сих пор, лежат.
Теперь, выходит, им лежать во лжи?
Бульдозеры ломают блиндажи,
и на горячий, на ревущий свет
выходят все, кого на свете нет,
поскольку были произнесены слова,
что враг их и не думал убивать.
Встаёт контуженный и насмерть обожжён,
встаёт расстрелянный, заколотый ножом,
и кто с ранениями, кто без рук, без ног –
хрипят: не на того напал, сынок.
И горек их вопрос, и страшен глас:
ты сожалеешь об убивших нас?
Мы не за то, сопляк, отдали жизни,
чтобы за наших правнуков взялась
вся кодла, что тоскует о нацизме,
о свастике, эсэсовском кресте
скулит, сапог вылизывая панский,
и так же брешет яростно о тех,
кто убивал в Донецке и Луганске.
Когда они придут, ты, сволочь, сдашь
и Сталинград, и Крым, и тот блиндаж?
2017
КОРАБЕЛЬНАЯ СТОРОНА
Курган, войною дважды перепаханный,
слободка Корабельная. Сюда
к простому такелажнику Малахову
шли флотские, случись у них беда.
Да, Севастополь славен адмиралами.
Но в час, когда на дно ложился флот,
матрос и корабел оборонял его,
врастая в склон малаховских высот –
знакомый с детства. Бастион, с которого
цеха адмиралтейские видны.
Мне в жизни было просто выбрать сторону:
я с этой, Корабельной стороны.
Она и есть характер севастопольский,
она во многом – этот город сам,
седой старик, что встретил Паустовского,
стальной иглой латая паруса.
Овеянному огненными бурями,
причастному к созданию легенд –
«Потёмкина», «Очакова», «Меркурия» –
адмиралтейству двести с лишним лет.
Сухие доки, краны, пирсы, стапели,
контрфорсы Лазаревской вековой стены:
ты для меня была работой папиной,
и мне другой не надо стороны.
В руины города, до основанья стёртого
и взятого немыслимой ценой,
победный май весной сорок четвёртого
входил вот этой самой стороной.
Всем сердцем – здесь. И нити не оборваны.
И наши корни переплетены.
Я знаю точно, чью мне выбрать сторону.
Я с этой, Корабельной стороны.
2015
* * *
Как безнадёжно, как страшно она умирала.
Разум ей изменил и тело её предавало.
Мало-помалу жизнь её утекала
от самых Петра и Павла и до Ильи.
Все, у кого для прощанья остались силы,
все, кого в жизни она как могла любила,
те, с кем за многие годы разное было –
женщины и мужчины – все перед ней прошли,
кто её прежде знал, молодой, горячей,
кто для неё когда-то хоть что-то значил,
стоя на жарком ветру, и молясь, и плача,
черпали с края могилы горсти сухой пыли.
«Дайте воды, бо я дуже людина хвора,
дайте повітря!» Звонки и носилки «скорой»,
мертвенный свет больничного коридора –
всё, что могли мы. А много ли мы могли?
Мать и отец почудятся, братья, сестра приснится...
Господом Богом просила всех, небесной царицей,
«дай менi руку», кричала, «витягнить менi звідси,
ось де прохладно постелить менi на землi».
Врач, не таясь, говорил: конец. А она стонала,
только смеркалось – меня уже не узнавала,
именем дочери не родившейся называла,
всё повторяла в ужасе: Лизонька, Лиза, Ли...
Здесь, на земле, не нашлось для неё лекарства.
Ныне, в девятый день, начинается круг мытарства.
Боже, прими её душу, открой ей царство,
дай ей прощенья, муки её не дли.
Будь милосерден: видишь, с неё довольно!
Пусть никогда ей больше не будет больно,
даже если и согрешила, вольно или невольно,
слёзы отри ей, печаль её утоли.
Не за себя молю: мне самой ничего не надо.
Дай же ей место покоя, место прохлады,
ей ведь ещё со мною хватило ада
за три недели – с Петра и Павла и до Ильи.
ПРОШУ
Мне бы хватило малости:
сколько ни протяну:
дай ещё миг, пожалуйста –
соли морской вдохнуть.
Прежде чем успокоиться,
час до рассвета дай,
чтоб на каштане горлица
в горле катала май.
Пухом ли в землю, в урну ли –
дай мне хотя бы день
дома. Волну лазурную
с чаечкой набекрень.
* * *
–...Вы простите, что с личным я:
в списках здесь
тридцать тысяч – без отчества.
Вероятно,
здесь его фамилия.
Имя есть.
Я отца своего тут искал.
Лопатина.
Если можно,
я вот что у вас хотел
уточнить:
способен ли кто в архивах
между сотен фамилий
на букву «Л»
обнаружить,
пока мы помним и живы,
пусть не отчество – адрес,
откуда был
призван он.
И сразу станет понятнее:
там в деревне у нас из любой избы
ты кого ни возьми – это мы, Лопатины...
Старика провожает экскурсовод.
Солнце в мае слепит глаза,
но не греет.
Двадцатиметровый бетонный свод.
Тридцать
пятая
батарея.
Этот батюшка,
в чёрном,
седой,
худой,
слушал молча,
лишь горбил сильнее плечи.
И спросил ещё:
правда, что под водой
здесь стояли погибших тела,
как свечи –
вертикально –
что не было места вдоль
берегов,
чтоб не в море,
а в землю лечь им?
– Я о них и у старца просил молитв:
за отцов,
за бесчисленные утраты
пусть Россию когда-нибудь
Бог простит...
Он ответил:
уже простил.
В сорок пятом.
2014
* * *
Чей воздух ласточки кроят,
влепив гнездо в проём оконца,
чуть не отхватывая прядь
с виска, обласканного солнцем?
Чью чепуху несёт ольха?
Ей голову морочит ветер
и дразнит пухом паука,
на муху ставящего сети.
Чей золотой запас в траве
из одуванчиков растерян?
Чью ночь щекочет соловей
вдоль самой сонной из артерий?
Чью канитель разводит дождь
и, как ненужные вещицы,
швыряет бусины – не трожь! –
в ладонь, на темя, на ключицы?..
Чей ритм, радуясь – нашёл! –
толкает в грудь смелей и чаще?
Чей мотоцикл-богомол,
завидя путь, усы таращит?
Чьей басовитой маетой
полны берёзовые косы?
Чьё это всё? Совсем простой
и самый важный из вопросов.
* * *
Когда он настанет, последний из дней,
и я замолчу, уходя,
пусть вечер июня почудится мне
и запахи после дождя.
Без этого мы и при жизни мертвы.
И как же пронзителен вдруг
от пасынков дух помидорной листвы
на коже темнеющих рук!
Не думать о том, для чего я живу,
не помнить, что сказано мной.
Есть луч золотой, пронизавший траву,
и влага, смирившая зной.
Тяжёлые головы роз. Виноград,
цветущий на юной лозе,
шелковица, дрок и морские ветра:
все краски и запахи все,
пока ещё можно смотреть и дышать –
отпущенный срок невелик –
впитаю. Так пьют, никуда не спеша,
мелисса, тимьян, базилик.
И будет неважно, о чём прошепчу
потом, растворяясь вдали,
поняв, что подобно воде и лучу
касалась нагретой земли.