Русская поэзия | Наталья Лясковская

Наталья Лясковская

 
 
ЛЯСКОВСКАЯ Наталья Викторовна родилась в 1958 году, на Украине, в городе Умань Черкасской области. Работала на заводе, на почте, мастером-позолотчиком на реставрации церквей, художником по стеклу. Окончила Литературный институт имени А. М. Горького. Работала в центральных изданиях разной направленности – и рядовым журналистом, и главным редактором. Автор множества поэтических публикаций в центральной и региональной прессе, участник нескольких поэтических антологий, составитель раздела современной поэзии в издании «Русская поэзия. ХХ век» (ОЛМА-пресс). Автор нескольких поэтических книг для взрослых и детей. Переводчик с украинского, болгарского, польского. Обладатель диплома Софийского университета имени Климента Охридски по славистике. В настоящее время – руководитель пресс-службы Международного Союза православных женщин. В последние годы серьёзно занимается публицистикой, автор десятков статей в печатных и интернет-изданиях. Автор книги «Матрона Московская» для серии ЖЗЛ, сценария о Матроне Московской. Живёт в Москве.
 

  Самое простое
Далее - везде!
Все эти люди я
Омич
Русская Рух
Старая песня о войне
"Я сама себе – Украина!"
"когда даёшь мне слёзы покаянья..."
"сынок не плачь..."
Старая дублёнка
"а твоя-то беда ‒ лебеда да байда..."
 

САМОЕ ПРОСТОЕ

 
Раба Божия рябина,
кривобокая, в рябинах,
к церкви приросла,
на ветру промозглом стоя,
просит самое простое –
света и тепла.
 
Раба Божия Марина
и нарядом из ряднины,
и лицом страшна,
На ветру у церкви стоя,
просит самое простое –
хлеба и вина.
 
Жизнь проходит у рябины.
Жизнь проходит у Марины.
И судить не нам,
чем они угодны Богу,
что дается им так много:
жить у входа в храм.




ДАЛЕЕ – ВЕЗДЕ!

 
(Из цикла «Домой»)
 
Трясясь в гремучей электричке,
скрипя в железной борозде,
проснёшься ночью по привычке
от крика: «Станция Кулички!»
и громом: «Далее – везде!»
 
Вскричать – куда же делись люди?
Вскочить – а ног не оторвать.
А грудь уж горний воздух студит…
Вот так нам Бог, убогим, судит –
лишь умирая, прозревать.
 
Иным путём к иному дому
по первозданной борозде
несясь, постигнешь сквозь истому,
кто ж возвестил тебе, простому:
«Ты будешь
далее –
везде!»




ВСЕ ЭТИ ЛЮДИ Я

а вдруг это не я убита под донецком
в овраге у куста роса на волосах
и кофточка моя и рюкзачок простецкий
и мой нательный крест и стрелки на часах
стоят на пять ноль пять как раз сверкнуло солнце
когда снаряд влетел в отцовскую «газель»
что ж не прикрыли нас герои оборонцы
что ж дали помереть среди родных земель
да вон они лежат вповалку кто как падал
с простреленной главой с распоротым нутром
а с краю я тычком с пригожим парнем рядом
иваном василём георгием петром
и это я добыть семье воды и хлеба
не смогшая опять в халупе ледяной
лишь об одном молю безжалостное Небо
пускай они умрут в единый миг со мной
и это тоже я весь покалечен катом
стою под минный вой на проклятом мосту
а смерть в лицо орёт давай отборным матом
меняй скорее жизнь на лучшую на ту
и старики чей мир опять войной разорван
погибшие в боях отцы и сыновья
и матери в слезах и дочери по моргам
все эти люди я
все эти люди я




ОМИЧ

Другу

Что ж не жилось тебе, Серёжа Свирский,
зачем покинул город свой сибирский?
Рюкзак, аптечка – пластырь да бинты,
нож боевой да камуфляж зелёный,
бумажник с карточкой, где мама возле клёна
стоит и смотрит,
как уходишь ты…

Такой красивый – девичья отрада,
тебе б жениться, молодому, надо,
а ты упёрся, бросил институт…
Вот оглянулся – и перекрестился,
и целый мир под сердцем уместился,
его обычно Родиной зовут.

Ты пролетал во снах, по Божьей воле, –
над степью, взорванной войной, над Диким Полем,
(хранитель-ангел справа за плечом),
над городами в горе и разрухе,
где горько плачут дети да старухи –
родные, хоть рождён ты омичом…

Твой прадед был солдатом, дед – солдатом,
из тех, что победили в сорок пятом,
из тех, на ком земля стоит, мужчин.
И ты солдатский выбрал путь, Серёжа:
теперь кевлар – твоя вторая кожа,
защитник русский – твой военный чин.

Следить, чтоб люди мирным сном заснули,
закрыть собой их от беды и пули
да отразить смертельный взмах секир.
Ты в этот край страдающий приехал
не поиграть в кровавую потеху,
а встать за мир – за Новоросский мир!





РУССКАЯ РУХ

Я помню, я помню, как птица взлетела, и я среди перьев запряталась телом,
и было нам с птицей тепло.
А чуть повернёт она голову влево – давала ей мяса, давала ей хлеба,
слегка опершись на крыло.
А чуть она вправо – я воду живую ей в клюв заливала, свалиться рискуя,
и птица взмывала опять.
Скользя меж созвездий, летели мы к цели, а вслед нам снаряды и стрелы свистели,
да было им нас не достать!
И время летело. Но к тёмному часу закончились силы, иссякли припасы
под метеоритным дождём,
и птица усталая – ниже и ниже, а враг смертоносный – всё ближе и ближе:
погибнем вот-вот, упадём!
Я вижу её воспалённые очи, сверкнувшие слева в предсердии ночи,
нож – словно палач во плоти,
хвать! – шмат от ноги от своей отрезаю и в жерло сухое с размаху бросаю:
ешь, птица, родная, лети.
Вот справа глядит – я от боли аж вою, но кровь направляю горячей струёю
солёной заменой воде…
Мне дух вышибает – взорляем над миром, и солнце сияет священным потиром
в предвечном прекрасном нигде!
Куда мы летим? Ах, не спрашивай, сердце… мне б к птице прижаться, зарыться, согреться,
и только вперёд и вперёд.
Друг друга спасая, мы снова и снова пронзаем пространства, пласты и основы,
лишь ветер за нами орёт…
Но скоро закончится мясо на теле, и кровь иссякает, и дух на пределе,
и снизу – миазмы разрух.
А мы всё стремимся с бессмертием слиться… о жизнь, моя птица, упрямая птица,
не рухни же,
Русская Рух!





СТАРАЯ ПЕСНЯ О ВОЙНЕ

Памяти бабушки моей,
Анастасии Кирилловны Лукьяновой, 
в замужестве Ревенко

«Ой, бедная избушка стояла край села,
а в той худой избушке – там вдовушка жила», – 
так бабушка мне пела, январская метель
за окнами кипела… 
Тверда была постель:
между стеной и печкой настил из горбыля,
под ним – тайник в дощечках, под тайником – земля
тихонечко дышала, пригревшись  до весны
под тёплым одеялом снежнейшей белизны.
А наше-то – отброски, пестрядинка,  лоскут,
их с каждой смены сёстры под кофтой волокут
и складно так сшивают в цветное полотно,
что и во тьме играет да радует оно;
та, что помладше – Валя, родившая меня,
та, что постарше – Надя, крестившая меня.
 «Шли мимо два товарища, просились ночевать:
Пусти, пусти, хозяюшка, хоть ночку переспать!»
И к нам стучались, было, но всем одно в ответ
Кирилловна рубила: мол, в хате места нет,
и уходила плакать, хлестнув скобой, в  чулан...
Дед мой родной Иаков и неродной Степан
с двух карточек взирали, жалеючи её,
на горькие печали, на вдовье житиё...
«Простите меня, люди, я с поля  поздно шла,
я печку не топила, гостей я не ждала…»
Да, помню это поле. 
На тысячи гектар 
кладбище бабьей доли, болото да угар
работы агрегатной меж буряковых гряд,
безжалостный, бесплатный, затрудодневный ад!
Ещё ж своё хозяйство: чтоб прокормить детей,
скачи, Настасья, зайцем, трудись, не ешь, не пей,
паши, от боли  воя, тяни, небога, гуж!
Своих-то только двое, приёмных – девять душ.
Но без разбору масти, Господь свидетель тут –
всех выходила  Настя, все мамою зовут. 
«Не хлопочи, хозяюшка, спасибо за приём,
мы ночку поночуем, а поутру уйдём!»
Поцеловав в затылок, гребла меня тесней
к себе… 
Хоть печь остыла, мне жарко было с ней,
ладони, словно тёрки, шершавы и грубы –
не разглядишь под коркой извилины судьбы.
«А где же муж и дети, где близкие твои?
Ведь тяжко жить на свете без ласки да любви!»
Всё было – да и сплыло… 
Один её любил, 
другого полюбила сама, хоть пил да бил.
Она девчонкой-крохой до нашего села
из Оренбурга пёхом с семьёй своей дошла.
Росточком невелика,  сухая как чехонь,
и не царевна ликом, да словно в ней огонь,
горючей керосину лукьяновская прыть –
как Ревенкову сыну такую не любить?!
Уж он лелеял жинку,  потворствовал  ей так,
парадные ботинки пошил, он был мастак:
на крашеных подборах, старинных крепежах,
 в китайках да узорах – иди, пляши, душа!
«Ой, в сорок первом годе, как началась война,
я мужа проводила, сыночка отдала», –
так выпевала горько, что вьюга, как вдова,
ломилась в ставень створки,
крича печаль-слова…
А дед-то мой Иаков  с войны вернулся всё ж.
С  одним отличным знаком  всадил сапёрный нож
фашист ему под печень молоденький, смеясь. 
Прикрыться было нечем – вдохнул и рухнул в грязь…
«Мне в госпитале тужно», –  и через месяц он,
кривой, худой, недужный,  догнал свой батальон. 
От Бохумилиц глинных на чешском бережку   
до самого Берлина дошёл с дырой в боку!
Ни орденов, ни прочих…  
Я как-то не спала –
и вдруг в архивах ночью медаль его нашла
простую: 
«За отвагу».
 На сайте Подвиг.ру.
И с этой вот бумагой за пазухой помру…
Обычный пехотинец не знал, что он герой. 
Такой вот украинец был дед Иаков мой.
Да хрен бы на всё это! 
Но фриц его убил:
дед прожил только лето – рак печени сгубил.
Хоть  бабушка с развесу  корову продала,
к профессору в Одессу супруга отвезла,
но врач лишь сгорбил спину, в приёмный выйдя зал,
и даже «цеппелины» трофейные  не взял. 
«Они наутро встали, в светёлочку зашли,
подарки доставали,  с поклоном ей несли…»
Ох, нынче с горькой силой кляну себя, кляну –
что ж я не задарила тебя за ту войну,
добром не закидала!  
Прости меня, молю…
И говорила мало, как я тебя люблю.
На память не спросила твой плюшевый жакет,
который ты носила не знамо сколько лет,
из чёрных штор советских, с подкладкой голубой,
он счастьем моим детским пропах насквозь – 
тобой…
«Она на них взглянула и вдруг всё поняла:
родные к ней вернулись, кого давно ждала!»
И я ждала – вот этой ликующей строки:
у нашего порога стояли мужики,
мужья, отцы и братья, деды и сыновья –
как Родина, как мати, всех обнимала я:
 «Так обними же, жёнушка, ты мужа своего, 
прижми к груди ты, матушка, сыночка родного!»
Их невозможным счастьем охваченные, 
мы
дышали тихо, часто
в тепле домашней тьмы...
Мир замирал посконный.
Лишь в тайнике порой
меж банок с самогоном  шумел мышиный рой,
вертелся, грыз орехи,  вершил дела свои...
А глубоко под стрехой шуршали воробьи.




* * *

Я сама себе – Украина!
Вы уж там, за таможенным тыном,
без меня разбирайтесь: кто чей?
У меня здесь два сына и Нина, 
бабынастина греет ряднина
в знобизне московитских ночей.

Вы открыли католикам брамы? 
Здесь мои православные храмы,
их любой предпочту я родне.
Полюбила Россию сердечно:
у меня здесь любимый навечно.
Где мой муж – там и родина мне.

Час придёт – за зелёным оврагом
на Николо-Архангельском лягу
рядом с дочкой, за то и держусь.
Рай земной мне – хрущёвская двушка.
А что я – не скрывать же!– хохлушка –
так я этим безмерно горжусь.

Не ношу вышиванки и плахты,
но увидев меня, всякий «ах ты!»
вскрикнет, глазом по торсу скользя:
и изогнуты бёдра, как лира,
и за пазухой вложено щиро,
так что не заглядеться нельзя!

Я пою «цвитэ тэрэн» прекрасно,
юмор уманский (своеобразный)
приправляет тщету здешних щей.
А любить – так что дым коромыслом!
А работать – так с толком и смыслом,
чтоб трещали зажимы хрящей!

Разделила граница нас с мамой: 
связь по скайпу, звонки, телеграммы
заменили свиданий живьё. 
Но уж если домой вырываюсь –
милой мовой моей упиваюсь,
аж пьянею от звуков её…

И в Москве духовитейшим салом
украинским 
пропахли вокзалы,
рынки, стройки, бордели, ворки.
Только что-то не очень стремятся
на Москве украинцы брататься.
Друг пред другом молчат земляки.

Видно, в каждом – своя Украина...
Мне, конечно же, не всё едино:
не хочу, чтоб бугристый урод
(или кто там подходит вдогоны)
сфасовал её землю в вагоны
И отправил Америке в рот!

Я молюсь: сохрани её, Боже,
и меня, её часточку, тоже.
Хай живэм, Батькивщына та я! 
Мир в умы, на столешницы – хлеба
ниспошли, Милостивое Небо,
нам в нелёгкие дни бытия.

И отсюда, из русской столицы,
Вспоминая любимые лица,
(в сердце – светлая боль, в горле ком), 
Припадаю к иконам, как птица:
Да укрыет родную землицу 
Божья Матерь
Цветастым Платком…




* * *

когда даёшь мне слёзы покаянья я ничего что свыше не хочу
в обсолонённом горестном сиянье смотрю в окно как в очи палачу
закат готов сияет куколь алый апрельской плахой поле вдалеке
в стакане пойло с привкусом металла цветок помятый из венка в руке
стекло поморщась скажет постарела опухли веки чёрен очерк рта
всё что пылало до конца сгорело была полна любви теперь пуста
имён ушедших не вмещают святцы грехи родных я на плечах тащу
как дальше жить кем в новом дне назваться над кем завою
                                                                                              и кому прощу
но я вернусь в библейский виноградник простой подёнщицей
                                                                                           не дочерью увы
смирившись сердцем словно христарадник прошедший
                                                                                дантовы круги москвы




* * *

сынок не плачь
уж так случилось
проштрафилась
переключилась
спалилась не допев псалма
«изми мя от врагов мой Боже»
как мы с тобою непохожи
я так удивлена сама
не плачь
слезами не поможешь
ну что-нибудь продашь
заложишь
скопила много барахла
раздашь
оставь лишь платье в птицах
чтоб я могла тебе в нём сниться
чтоб помнить
что вообще жила
не плачь
мне это будет больно
я возвращу заём онкольный
а ты живи
гнездовье вей
с тобою буду я незримо
беда в молитве растворима
сынок
особенно в моей




СТАРАЯ ДУБЛЁНКА

и в этой дублёнке в которой под вечер кормили собак
свой век коротающих кротко на дачных задворках
пропахшей костром из листвы прелых книг и ненужных бумаг
дублёнке из шкуры какого-то древнего орка
в чьём правом отпадке истлел за последом послед
пока слепошарые мявкали в шерсти измученной кошки
где было им всё спальня мыльня обед туалет
а в левом ещё шевелятся очистки печёной картошки
и в ней же накинув на плечи бежали к реке
где ловит билайн чтобы скорую вызвать для близких
и горько рыдали зажав отвороты из меха в руке
и падали в ней на тропинках от сырости склизких
доили коров гнали кур и с оттяжкой кололи дрова
на почту спешили припрятав под ней застирушку
послать проигравшему сыну кусок своего кормова
буханку последнюю чаю последнюю кружку
ночами молились едва разбирая слепую Псалтырь
свечной парафин слой за слоем ложился на стёртую кожу
и слёзы горючие и разрывной как удар нашатырь
и Лик над судьбами родных моих реющий Божий
я в этой дублёнке теперь на диване свернувшись лежу
что после кончины владелицы мне отвели по наделу
и температурному вновь подчиняясь легко виражу
своим оживляю гореньем дублёнкино дряхлое тело
всё сладко смешалось виденья и явь и подмирок иной
прошедшее будто пульсирует облаком в ямке подвздошной
и так хорошо мне в дублёнке как будто в утробе родной
что в ней и на небо доставьте меня если можно




* * *   

а твоя-то беда ‒ лебеда да байда
так себе ерунда любованье одно  
у меня-то беда ‒ половодья вода
с головою туда да на самое дно
я твою-то беду за часок обойду
болтовнёй разведу водкой-чаем залью
а своей-то квартирку на Пресне найду
поселю её там неулыбу мою
я её буду холить цветочки таскать
да кормить её сердцем да кровью поить
а зачнёт отходить ‒ уложу на кровать
и давай по ночам как волча по ней выть
мне ведь счастья не надо себе забери
быть с бедой тоже надо любить да уметь
отливать свои слёзы в её янтари
вечно помнить
ласкать свою боль словно плеть
остальное ‒ хоть пламенем чёрным гори
я её не предам не усну не уйду ‒
совершается в радость моя лития 
ах оставь мне моё утешенье 
беду 
в ней вся сила моя