Русская поэзия | Алексей Ивантер

Алексей Ивантер

 
 
ИВАНТЕР Алексей Ильич родился в 1961 году в Москве. Учился в МГПИ имени В.И. Ленина, откуда был отчислен за двойку по современному русскому языку. Работал в геологических экспедициях на Дальнем Востоке, сезонным рабочим в яблоневых садах под Россошью, руководил разными коммерческими структурами. Был директором издательства «Постскриптум», известного тем, что в конце 80-х годов, ещё до отмены цензуры, выпустило книгу С.П. Мельгунова «Красный террор» суммарным тиражом 250 000 экземпляров. Дальнейшая карьера поэта связана со строительством и самолётостроением. Сейчас возглавляет проектно-конструкторское бюро амфибийной авиации. Поэтические сборники: «Гул земной» (1982), «Войско певчее» (1984), «Держава жаворонков» (2004), «Дальнобойная флейта» (2006), «Каменная правда» (2010). Живёт в Москве.
 

  Вода Святая
Не стихи
Дом под облупленной крышей...
"В землю возвращается земное..."
Сон
"Между низким и высоким..."
"Раз каждому по вере и по силе..."
"Зреют смертельные травы в нашей глухой стороне..."
Станция Плюссa
"Кресты на могилах заброшенных, конец бесконечного дня..."
Причал
Депрессивное
"Под ногами штатских и «конторских»"
Вий
Связь
"Коровяк, подсолнухи и клевер..."
"Напой-ка, напой мне мотивчик былой..."
"За листвою порыжелой облупившийся хором..."
Кипяток…
Огонь
Ремарк
"Жизнь проходит, лязгая на стыках..."
"В линзе телевизора вода..."
Лодка
Акулина
Осколок
Побирушка
Сало
 

Вода Святая

-

Из всех полёгших за Россию в глухие тёмные года у Бога смерти попросили, наверно, многие тогда. Сибирь, как яблоню трусили, в посёлках томских храмы жгли. Из всех полёгших за Россию мне жальче эту соль земли. В тайге сентябрьской и апрельской среди багульника и хвой лежит в воде священник сельский с отрубленною головой. Из всех полёгших за Россию – не за понюшку табака, приснился мне отец Василий убитый томской губЧК. Кому по вере и по силе, а он у Господа в паю. Идёт-несёт отец Василий в холстине голову свою. И, что мне с этой головою, в какую мне сокрыть траву за Искитимом, Луговою усекновенную главу? Прости меня, отец Василий, что разумею, но дышу. У всех полёгших за Россию себе прощения прошу. Отец Василий, это ты ли? Ты отпусти мои грехи, мне протяни Дары Святые из замерзающей реки. Дожди падут, снега растают, где народился – то люби. Плывёт гусей шальная стая, и нету храма на крови. Журчит-течёт вода святая по Искитиму и Оби.              





Не стихи

-

на сельском кладбище на поле где нет ограды никакой стоит старик подстать Николе и левой крестится рукой стоят стакан и ломоть хлеба и больше незачем к врачу и почему рукою левой я даже думать не хочу о ком он молится не знаю придя на кладбище чуть свет пусть я молитв не понимаю я понял что ограды нет и мне не надо мне не надо вот про бюджетную строку простой кладбищенской ограды мне только надо дураку мы так живём себе не рады от света застимся рукой и нет ограды нет ограды для нас ограды никакой тут виды всякие видали умели взять умели дать живыми были жизни ждали и мёртвым можно подождать хлебнувши радости и лиха лежи в постели вековой на поле падиковском тихо светает дождь над головой





Дом под облупленной крышей...

-

Дом под облупленной крышей – сельский сиротский приют. Маша, Серёжа и Гриша «Славься, Отчизна» поют. Холодно, сыро и серо, запах чужого жилья… Где же ты, русская вера – «душу за други своя»? Так от Калуги до Луги, с Дона до камского льда… Стыдно нам, русские люди, верно, и пьём со стыда…





* * *

Я тебя жалею с опозданьем,
Мне немного выпало успеть –
Целовать последним целованьем
И последней жалостью жалеть. 
                         Юрий Воротнин

В землю возвращается земное, долго не останется в долгу. И гудит пространство волостное, от колодца хвоя на снегу. Скорбное сготовив столованье, зябнущие в холод и жару, белый лоб последним целованьем три старухи тронут поутру. Молча рядом встанут три старухи, по обряду вымоют порог, три старухи сядут, сложат руки, а четвёртой – утром вышел срок. Вышел срок не первый, а повторный, первый срок-то кончился давно, там, где катер лагерный моторный лёг весной на илистое дно, там, где сталь зубчатая звучала, вековые рушились стволы… Он не мог создать её сначала без кайла и лагерной пилы! В день восьмой забытого Творенья у горнила стынущей Земли на пилу горячую от тренья тени не наставшего легли, и по зимней улице бетонной с отворённой дверью на ходу покатился ПАЗик похоронный, оставляя сбоку Слободу.




Cон   

Нам отольются полной мерой и бормотня и пачкотня, и этот мальчик – Туроверов – с кормы стреляющий в коня, и хлеб степной на полустанках, и одинокий вдовий  век, из «Правды» жёлтые кубанки, и песни поездных калек.

Когда из мёрзлой электрички выходишь пьяный в Снегирях, в снегу не сыщешь рукавички, стоишь в распахнутых дверях, а ветер снег прицельный мечет и дерева морозны гнёт – вся жизнь твоя тебе навстречу вдруг перебежками рванёт. Что было в ней? …какого ляда меня на сопли развезло? В ней было то, что было надо, и быть иначе не могло!

Но снится мне судьба иная, на риге запалённый хлеб, и я, по-совести, не знаю, какая вправду из судеб. Не та ль, где сталь в крови дымилась в бою за Северским Донцом, и гнил Сиваш? Скажи на милость, не явь ли липкий этот сон?

…ахалтекинец рыжий впрожелть бежит по выбитой траве, и пуля, пущенная в лошадь, в моей застряла голове.





* * *

Между низким и высоким, за леском и коноплёй, за полёгшею осокой, за засохшею землёй, где глядят глаза косые в погребки из-под руки – пропитые, пропитые голубые васильки – хорошо лабать и шляться, водку пить и горевать, чушь лепить и ухмыляться, пьяным к дому ковылять, в той часовне помолиться, с тем полаяться ментом, дёрнуть ночью из больницы с недошитым животом. «Научи меня, Расея», рвать кафтан не по плечу, отрываться, не косея, улыбаться палачу, научи меня – неброско, опершися о забор, не бычкуя папироску, твой прослушать приговор. И уйти в сырую темень, за которой синий свет, вместе с теми, вместе с теми, без кого России нет…





     * * *

Раз каждому по вере и по силе, я пожелаю, голову склоня:

Как из огня безногих выносили, пускай она и вынесет меня –

Лежащая в подгнившей парусине, но шепчущая Радостную Весть –

Из строк моих глядящая Россия, какая есть...





  * * *

Зреют смертельные травы в нашей глухой стороне,

где виноватый и правый в общем пылают огне,

кажется мне, подо мною дышит огонь нутряной;

русскою силой земною жив я на тверди земной.

Правдой последнею правы, долею вдовьей правы,

выросли русские травы выше моей головы.

Путавший лево и право, всей головою больной,

правдой небесною правый, близок я к силе земной.

К раменью и заручевью, к травам, листве и корням,

овцам, ночному кочевью, птицам, шмелям и коням...





СТАНЦИЯ ПЛЮССА
Боре Левиту
Под обстрелом на станции Плюсса во дворе нежилого жилья, среди месива стёкол и бруса под телегою мама моя. Не найти на пути мне ночлега, не пробиться сквозь синюю мгу: это мама моя под телегой, а я маме помочь не могу. Всё горит он, горит, не погашен этот свет, не поросший быльём, звёзды красные с танковых башен отпечатаны в сердце моём. Торошковичи – Старая Русса... Я к тому отхожу рубежу. Под обстрелом на станции Плюсса под телегой пожарной лежу. Задыхаюсь в случайном побеге, смерти жду в станционном чаду. Всё-то было спасенье в телеге гужевой на железном ходу.




  * * *

Кресты на могилах заброшенных, конец бесконечного дня,
Какая же всё же хорошая тверская у Оли родня!
Сойтись бы на Пасху тверёзыми, с утра приодев сыновей…
Да все под большими берёзами, за бабушкой Верой левей.
Темнеет на родине Олиной, багров разливается свет,
Дорог, что слезами не политы, на родине Олиной нет.
Как надо разлито-не-пролито за горечь забытых побед.
Дороги, чтоб кровью не полита, на родине Олиной нет.
Всё видится мне за сараями, за горковским чахлым леском,
Как люки на марше задраены, как «Вихман»* гудит за виском.
И можется мне и не можется, молчится и плачется тут,
А мысли приходят и множатся, а травы тверские цветут,
А ветви под ветром качаются, гляди, соберётся гроза,
А жизнь всё течёт, не кончается, мои раскрывает глаза.
__________________
*Двигатель Вихмана – дизель на тридцатьчетвёрке.




ПРИЧАЛ


Старуху с банками в кошёлках, дедка с ведёрком чеснока и парня в лагерных наколках несёт великая река. Дымит паром, дедок шуткует, мотает бакены волной, КамАЗ на пристани паркуют напротив бочки нефтяной. И пахнет дымом и соляркой, и рыбу чистит на лотке, по виду, старая доярка в посадском хлопковом платке.
…На чёрном фоне или белом в любом проведанном краю углём кузнецким, курским мелом рисую родину мою.
…Но у дощатого причала в краю мочала и кайла – она сама меня стачала, сковала, в воске отлила. Причал. Тут пьют и расстаются, сидят до вязкой темноты…
И всё никак не удаются неуловимые черты.





ДЕПРЕССИВНОЕ

Солнце оловянное восходит, песню деревянную поёт, жизнь моя от пристани отходит, длинный, три коротких подаёт. Там, где воблу к пиву подавали, на закваске чёрный хлеб пекли – так друзья сигналы подавали, расплатились, встали и ушли.






    * * *

Под ногами штатских и «конторских»,
Влажная от мелкого дождя,
Чёрная земля под Краматорском
Примет мёртвых, бровью не ведя.
Тянется, не рвётся пуповина,
Всё в огне на левой стороне,
Выстрелила в спину Украина,
Доживать нам с дыркою в спине.
Голос я не слышу атаманский,
Пепел над моею головой.
Вот мы и дожились до гражданской,
Верно, доживём до мировой.




ВИЙ

Не подымайте Вию веки. Не подымайте, вашу мать! Родные люди-человеки, не надо веки подымать. Коломны наши и рязани, леса, и пашни, и луга он встретит чёрными глазами, и грянет общая туга. А он лежит в стене кирпичной и шарит высохшей рукой под кладкой крепкой и яичной над протекающей рекой, не успокоенный поныне и мёртвый – страшный, как живой, и Вий другой на Украине встаёт из глины вековой. Пошли, Господь, нам крепкой силы, пошли сияющую рать, уже готовы, чую, вилы, чтоб Вию веки подымать. Таращит налитые зенки прислужник виевый чумной на скорбной родине Шевченки, многострадальной и больной, уже подбулькивает ближе, и путь короче до беды, кипит коричневая жижа на родине Сковороды. Видали всякие мы виды, читали толстые тома, глотали старые обиды, на смерть ходили задарма, в бараний рог кого согнули, тот гнут остался и горбат, а мы мигнули, помянули набат, комбата и штрафбат. Сегодня выпьем неподецки, для сердца надо, для ума, от нашей родины советской в нас арматура в два лома. Пошли, Господь, нам светлой силы, любви и отведи беду! Цветы на братскую могилу кладу под красную звезду.





СВЯЗЬ

Я выжигал из себя Украину мазанок, печек, сожжённых местечек, прадеда, шляхов, зарубленных ляхов, чёрного горя и Чёрного моря.
Горькой горилки, запретного сала –
тут моих предков пекло и кромсало, било ногайкой библейскую спину.
Я выжигал из себя Украину.
В веке двадцатом ни много ни мало, как Украина – меня – выжигала!
В Сумах, Броварах, в степи ли овечьей – род мой и память саму и наречье.
Что ж я цепляюсь за Львов и Житомир? Род мой житомирский с песнями помер, что ж я цепляюсь за Киев и Харьков? Прадед уехал, из поезда харкнув.
Что же мне снятся Стоянов и Броды? Вечно текут там кровавые воды. Прыгает Муля в дарёной обновке за две недели до казни в Терновке.
Тихо, молчок, нет меня тут в помине,
только смычок и поёт в Украине –
скрипка еврейская плачет по Ривке, той, что любила сидеть на загривке, скрипка еврейская плачет по Хане, пальцем мешавшей цикорий в стакане...
Вот она связь – палашом не разделишь –
любишь не любишь, и веришь не веришь:
кровная связь, через век пуповина.
Гей, Украина моя, Украина.





* * *

Александру Ремизову

Коровяк, подсолнухи и клевер, бабье лето – жаркие деньки. Поезда, идущие на север, подают короткие гудки. Пью кефир «Любаня из Кубани», мимо ив и розовых кустов по шоссе – хоть сталкивайтесь лбами – понемногу еду на Ростов. Жар сухой, как в лиственничной бане, то ли воздух, то ли жидкий воск. Через пекло выжженной Кубани, через знойный город Тимашёвск. Старики – как пишут на иконе – статные, сухие старики. Нет коней; а чудятся мне кони, боевые кони, казаки. Всюду только пасеки и пашни, полусонный мир и благолепь. Что же я всё вижу день вчерашний – в рукопашной вздыбленную степь? Вижу перекошенные лица, всполохи непрошенной беды, ночью запалённые станицы, погорельцев около скирды?
...сироты и сгорбленные спины, глотка опалённая и грудь... Просто мимо Неньки-Украины пролегает путь.




* * *

Напой-ка, напой мне мотивчик былой, как ехал казак на чужбину с разбитой скулой и пробитой полой, и пел «как уеду, да сгину», напой же мне эту, ну, как её, ну – про то, как ночными хлебами ушёл на Гражданскую мальчик войну крестьян убивать на Кубани. Напой, не томи, про бухой трибунал, как утро последнее мглисто, как густ над головушкой белый туман, как щёлкнул курок коммуниста. Напой же мне ту, что я в детстве певал, душой провожая вагоны, как туча легла на ночной перевал, ночные укрыв эскадроны. И в бронзе отлить мы умеем на ять и в вечность отправить с депешей: дано упырям над Россией стоять и в кепке, и конным, и пешим. И память земли есть, и быль кирпичей, и списков тома поимённых. Но Родина любит своих палачей, и помнить не любит казнённых.





* * *

За листвою порыжелой облупившийся хором, где в горячке батя в белой с финским бегал топором, где топтал пиджак с изнанки, падал в мокрую траву, и кричал: «Введите танки, танки русские в Москву!» Знали батю, уважали, не побил его народ, извинились, повязали, покурили у ворот, и не в Лондон или Ниццу, не в посёлок Звездюли, в городскую психбольницу с уваженьем отвезли. И, привязанный к кровати в психбольничной тишине, он лежал в худом халате, как на танковой броне.
Но без злобы и подлянки из небесных лагерей он кричит: «Введите танки, танки русские скорей!» Я башкой ему киваю, не бросаю одного, понимаю, понимаю батю бедного мово.




КИПЯТОК…

Кипяток, подкрашенный для вида,
Влажный хлеб, снятое молоко...
В деревенском доме инвалида
От Великих Лук недалеко
Быт прилажен к раненому телу,
К умалённым нуждам, костылю.
Но синица в форточку влетела,
Как жены последнее люблю.
Он прожил без пса и домочадцев,
Без кота, надежды и родни.
Ни к чему  к безногому стучаться –
Дверь открыта, заходи, возьми.
Заходили, брали, уходили,
Растащили всё, помимо книг.
В старый китель чином обрядили,
Погрузили в битый грузовик. 
Повезли в гробу от военкома
За печаль зачахшего леска,
Где берёза каждая знакома
И оградка каждая близка.
Помянули, выпили, расстались
Под багряным заревом в окне,
Где стихи за облаком остались
«Брат мой, брат, не помни обо мне...»
Где и нам отмеряны все сроки,
И, чуть что, готовы кителя...
Где летят над Ловатью сороки,
Утекают, небо запаля.




ОГОНЬ

А с возрастом заметишь, как походят объятья на раскованную цепь... Любовь моя последняя уходит – палящая и горькая, как степь.  Свистит пурга февральская сквозная нагайкой, заплетённой на Дону; но так горит трава её степная, как Брянск пылал в минувшую войну. И дым стоит над жизнью нежилою, и речь остра, как критская резня; а я горю, как уголь под землею – не погасить, хоть сверху нет огня. Перронное отстукивай по рельсам, вагонное раскладывай белье... Там за Десной, за Брянском, за Арельском ещё горит подснежное жнивьё. Дымит рубеж в последней обороне в глубоком и пылающем снегу. А день стоит морозный и вороний – в такой бы вот и рухнуть на бегу.




РЕМАРК

Нам годочки выбирают строчки. Мне приятель выпивший сказал – немцы умирают в одиночку, я – приду на Киевский вокзал. Помнишь, как мы пели за сараем? Ты мне эту старую напой! В одиночку мы не умираем, всею ротой, выпуском, толпой. Сколько книг прочитано насмарку, сколько слов говорено зазря! Помнишь, в школе я любил Ремарка? Что он знал, по правде говоря? Нас другие дали украдали, гнули пули, кликала тюрьма, женщины на пирсах ожидали, и сводила родина с ума. Выходили в мир мы – руки в брюки, впереди и позади беды, пели нам прекрасные старухи, обнимали дивные деды. Плохо – мы вставали на колени, задирались – весело и зло. Выбитое дедов поколенье нас щитом незримом берегло. Мёртвые – нас с неба прикрывали, прятали в багровых облаках. Ангела в дорогу посылали. Битых – выносили на руках.




   * * *

Жизнь проходит, лязгая на стыках,
Пахнет гарью северный вокзал.
В госпитальных вечно заковыках,
Долго жить мне Ревич приказал.
Он-то знал: пленённый и бежавший,
Франтоватый тощий фронтовик,
В жизни толк, орущих переспавший,
Переживший мрущих грузовик.
Головой положенный к Востоку
Возле чахлой поросли земной
Он лежит и устьем и истоком,
Грамотой лежит берестяной.
То ли ворон местный, то ли Врангель,
Век тому назначенный в пикет…
От него мне послан Божий ангел,
Потерявший в сутолке пакет.




* * *

В линзе телевизора вода,
вечное фигурное катанье,
медные на кухне провода
Комитета радиовещанья.
Про войну по праздникам кино,
слесарь выпивал в полуподвале,
на Солянку ясное окно,
на углу соленья продавали,
няня в дальней комнате жила,
по субботам баню посещали,
лодочка по Яузе плыла,
щами пахло, водкой, куличами.
Помню, как горел ацетилен,
дворника немецкую гармошку,
телевизор марки КВН –
весь экранчик с детскую ладошку,
и на секретере навесном
умершего деда на портретах
в окруженьи ангельском земном
медсестёр в походных лазаретах.




ЛОДКА

Юрию Кучумову

Ночью болят то колено, то локоть, меньше бы пил, не болели б поди, время полнощное – копоть и дёготь, память о женщине камнем в груди. Вспомню друзей – Николая и Мишу, сразу горячей волной по душе, я голоса их далёкие слышу с лодки, застрявшей в речном камыше. Жизнь коротка и идёшь чигирями, прыгаешь вверх серебристой плотвой, были друзья у меня рыбарями, если рыбарь, то, наверное, свой. Где их искать – на Оке или Каме, в теле прозрачном у царственных врат? Были друзья у меня мужиками, если мужик, то, наверное, брат. Русская жизнь или русская водка всех увела к полунощной звезде, тихо плывёт плоскодонная лодка, тень на воде.




АКУЛИНА

Вдова жила за старой фермой,
На берегу большой реки.
Была изба от речки – первой,
Сюда и плыли рыбаки.
Краснела горькая калина
За огородом, над водой.
И злая кличка – Магдалина
Прилипла к бабе молодой.
В деревне, сплетнями богатой, 
В мешке не спрячешь мужика,
Чьи лодки к пристани горбатой
Несла широкая река.
И взглядом детским любопытным,
В очках, с рахитной худобой,
За бытом вдовьим и постыдным
Я наблюдал за городьбой.
Ах, Акулина, Акулина,
Погасли окон огоньки,
Но та же старая калина
Цветёт весною у реки.
И лодки крепкие другие
Стоят за старой городьбой,
И ходят женщины нагие,
Не осуждённые молвой.
Ах, Акулина, Акулина,
То «Магдалина», то «Чума» –
Крещеньем схоронила сына,
И прибралась за ним сама.
И у натоптанной дорожки
От серых кнехтов до сеней –
Давно не светятся окошки,
Кому-то нужного нужней.
А на обломанной калине
Скворечня старая жива...
Об Акулине-Магдалине
Прими, Господь, мои слова...




ОСКОЛОК

Там пахло суточными щами,
И смазкой крашеных дверей.
Зачем я ночью пил с врачами
В медпункте возле Снегирей?
 
Дешёвой водкой разогреты,
Мы, кроме баб и чепухи
Вдруг обсудили два портрета
Врачей, печатавших стихи.
 
Их книги, изданные плохо,
На стеллажах библиотек
Отторгла новая эпоха,
Как Блока двадцать первый век.

Они мертвы и позабыты,
Их нету в памяти людской:
Врачи, любители-пииты
Из дальней местности Тверской,

Они лежат в земле, как ляжем
И мы в назначенные  дни,
Но, как они – уже не спляшем,
И не напишем, как они.
 
Там нет стихов и нет искусства,
И строчка каждая крива,
Но в них бомбёжки, дым, капуста,
Судьба и русские слова,

Пусть криво всё и косовато,
И всюду хлорка, гной и йод,
И госпитальная палата
Смеётся, стонет и блюёт,

Но беспокойными ночами,
От матерей и жён вдали,
Стихи написаны врачами –
Небесным воинством Земли.

И наплевать на все красоты,
Размер и нормы ремесла,
Когда войдёт в бедро комроты
Хирурга узкая пила.
 
Но предназначены к списанью,
В намокшей стопке у дверей,
Лежат брошюрные изданья
В медпункте возле Снегирей,

Как пассажиры третьих полок,
Чьих лиц не вспомнить на бегу...
«Прости, солдат: в груди осколок
Никак извлечь я не могу...»




ПОБИРУШКА

Где в каждой щели жило по умельцу
Легко чинить любую дребедень,
Ходили по парадным погорельцы
И нищенки из дальних деревень.
В обутке сбитой, вида никакого,
Как беженцы в минувшую войну.
Но из такого люда городского
Я с детства помню нищенку одну.
Она ходила, денег не просила,
Как божьи люди ходят по Руси.
Когда еду ей мама выносила,
Она шептала «Господи, спаси».
И посреди ночного Ленинграда,
Спустя полвека, зримо вижу сам –
Всё пять детей погибшие в блокаду
За ней идут по русским небесам.




САЛО

Дорога пролегала через лес. Лежал под снегом щебень известковый.  Но тот, кто в кузов с вечера залез, имел и лес и взвод мотострелковый. Сквозь рваный тент локатором зрачка он наблюдал обочину, где прапор, на снег упавший с первого тычка, пытаясь встать, до льда его царапал. Пойти б в отрыв, да пуля под ребром дышать давала, только если лёжа. Вот не хотел же, падла, чтоб добром! Теперь лежи тут, службу подытожа.  А снег валит. И помощь не зови. Окоченеет, гнида, на щебёнке, и сам на досках в собственной крови – такой герой, как вошка на гребёнке.  А всё с чего? Откуда началось? Зачем сцепились по пути на базу? И почему на раз такая злость, что саданул, не разбираясь, сразу? Господь поймёт... А как-то у реки сидели рядом, сало нарезали, и за Амуром тлели огоньки другой Вселенной с узкими глазами...
В глазах темнело. Но через пургу, сквозь снег косой безвременной метели он увидал огни на берегу другом, далёком, где они сидели. И вдруг, толчком оторван от досок, как над батутом мальчики в спортзале, он ощутил вошедшее в висок тепло... И вспомнил – сало нарезали... И с удивленьем глядя на КАМАЗ, и на себя, парящего, как птица, он осознал, что видно в этот раз всё по иному, кажется, случится.  Он созерцал безвременье и ночь, и редко кровью подостывшей капал, и вдруг подумал – надо бы помочь тому внизу, что лёд ещё царапал.
Но ветер дул. И лес заволокло, и замело безвременье и дали, и разливалось сонное тепло... Но в грудь толкнуло – сало нарезали... И вниз сошёл. Не чувствуя себя. И на руках понёс чужое тело ещё живое, плача и скорбя, а впереди душа его летела.  Он шёл и шёл. К больнице краевой. Он нёс хирургам прапора живого, и светлый столб стоял над головой в прямом значеньи знака межевого меж тьмой и светом. И к шести утра в покой приёмный между посиденок, чтоб обмерла дежурная сестра, принёс мертвец живого в пересменок…
И не поверив, что произошло такое дело, щупали сугробы весь день менты, но снегом замело, поди, следы,  найди его попробуй. А прапор спал. И снились ему сны, в них друг на друга кадры налезали... Но всё до той, до первой до войны. Там берег был. И сало нарезали.